[sticky post]P-47D
simon_chorni

ОФЕЛИЯ
simon_chorni
Льда уже не было, лед за ночь весь ушел вниз по реке и вокруг была серая тяжелая вода. Не было даже волны, а так, какая-то рябь. Светило солнце, и Митрич, повернув к солнцу заросшее клочковатой бородой лицо, вспоминал лето. «На Кипр надо валить», - сказал себе Митрич. Катер тихо дрейфовал по течению в застывшем безветрии и почти буддистской безмятежности.

- А дай спички. – сказал старший матросу.

Тот протянул ему коробок не глядя, не отрывая глаз от мокрых досок палубы.

На борту катера сидел аквалангист и постукивал снятыми ластами по борту. Рядом лежали ободранные желтые баллоны, и солнце гасло на тусклых вентилях и черном гофре трубок.

- Чего вниз не идешь? – спросил аквалангиста старший, прикуривая, - Что, не насмотрелся?

- Та щас, - рассеянно ответил аквалангист и снова застучал ластами.

- А ну, не стучи, - сказал матрос, - Не пойму, что за звук.

Аквалангист перестал стучать, поднялся с борта и стал спускаться в нутро катера – туда, где уже грелся его товарищ.

- Не пойму, что за звук. Ты слышишь что-нибудь?

Они помолчали. Старший кинул окурок за борт и стал хлопать себя по карманам в поисках пачки.

- Ты слышишь какой-то звук? – опять спросил матрос.

- А как же ты заебал! – сказал старший и крикнул куда-то по направлению к носу катера:

- Митрич! Митрич, заводи шарманку!

Митрич недовольно нахмурился, не отворачивая лица от теплого солнца.

- Щас заведем… - себе под нос пробормотал он, не двигаясь, - Уже едем…

- Не пойму, откуда звук? – опять сказал матрос, - Ты слышишь? Вот послушай.

- Я не слышу ничего. Закрой ей лицо. Просто закрой ее.

- Эй, внизу, - крикнул старший, - клеенку принесите, кто там.

Они посидели молча. Откуда-то доносился едва различимый шорох.

Снизу поднялся переодетый в сухое аквалангист. Он нес оранжевую клеенку.

На! – сказал он матросу, протягивая клеенку. Потом посмотрел на то, что лежало на палубе, и сказал с сожалением:

- Красивая девка была. Драть и драть.

- Офелия. - сказал матрос, - Офелия, о нимфа. Помяни меня в своих молитвах.

- Что за Офелия? – подозрительно спросил старший, - Ты ее знал, что ли?

- Да нет, - сказал матрос, - долго объяснять.

- Так а при чем молитвы? Она что, с острова, с монастыря? У них там в монастырях у всех имена – ебанись. Серафима, Херувима, Офелия, Магнезия…

- Ну это у Гражданской Обороны такая песня была, - сказал аквалангист, любуясь белым и тонким, словно вырезанным из мрамора девичьим лицом, так и не накрытым оранжевой клеенкой. Клеенку держал в руках матрос, не отрывавший глаз от этого лица.

-…Вернее, не у Гражданской Обороны, а у Егора и Опизденевших, слышал, не? - продолжил аквалангист, и начал напевать: - Послушная Офелия плыла на восток, чудесный плен, гранитный восторг, лимонная тропинка в апельсиновый лес, невидимый лифт на…

- Да блядь же ж!, - заорал вдруг старший, - Тихо всем! Ты – вниз пошел! Ты, сука – накрой ей лицо я говорю, заебал! Митрич, падла, заводи мотор! На камни сносит, щас в остров ебанемся, я тебя щас положу там!

- Заораааал… - флегматично протянул Митрич, не двигаясь с места, - сказал же – щас…

Матрос дернулся, как выходящий из наркоза после операции, и деревянно подался вперед, расправляя, словно оранжевый парус, на несогнутых руках клеенку.

- Постой-ка, - сказал он наклоняясь над лежащей, - так это отсюда звук идет.

Он бросил клеенку на палубу, на дорожки воды, уже не стекавшей с вытащенного из реки девичьего тела в красном пуховике, встал над телом на колени и стал как-то по-собачьи поводить головой, прислушиваясь.

- Я ж говорю – звук какой-то… - лихорадочно бормотал он, - я ж слышу – звук... Я ж не шиз, йомайо. Если говорю – звук, значит звук…

Он поднял голову девушки и стащил с головы облепивший ее мокрый капюшон красного пуховика. Мокрые медные пряди, почти черные от воды, рассыпались по его рукам и на мгновение вспыхнули на солнце. Старший и аквалангист стояли неподвижно.

- Плеер… у нее плеер играет… - пробормотал матрос, - Нихуя себе, парни, плеер работает…
Он осторожно опустил ее голову на доски палубы и сел прямо на клеенку.

- У нее плеер играет, - как-то беспомощно глядя на них снизу вверх, сказал он.

Аквалангист повернулся и побрел в кубрик. Было слышно, как он бормочет, спускаясь по лестнице вниз: «Ну-ка посчитаем… трупного окоченения нет, это сколько ж часов, чего-то не пойму… ну-ка посчитаем, это сколько часов прошло… нет окоченения… Так, по порядку…»

Матрос, не вставая, протянул руку и вытащил из уха утопленницы наушник. Потом потянул за провод и вытащил второй. Ее голова, как у спящей, медленно перекатилась на бок. Теперь она словно слушала, не открывая глаз, что он будет делать. Тот шорох, что слышался ему последние полчаса, шел из наушников. Мужской голос что-то читал.

Старший тихо, как в спальне, полной спящих детей, повернулся и пошел на нос.

Матрос, глядя туда, где дальние поля за рекой сливались с небом, медленно приблизил оба мокрых наушника к уху. Откуда-то из толщи размокшего пуховика невредимый плеер исправно передавал по проводам в кусочки мокрой резины в его руке:

«…И тут она ухитрилась уместить на зеркале целое послание: Выше стропила, плотники! Входит жених, подобный Арею, выше самых высоких мужей. Будь счастлив, счастлив, счастлив со своей красавицей Мюриель. Это приказ. По рангу я всех вас выше…»

Взревели моторы, и присев на корму, катер, раздавая в стороны белые усы пены, быстро пошел поперек тяжелой серой реки за гранитный остров, к спасательной станции.

С острова по воде долетел первый раскатистый удар монастырского колокола.

Никита и календарь
simon_chorni
- Мне нужна пожарная часть, - сказал мне Никита, - С гаражом, пожарными, с вышкой и машинами: КАМАЗом, маленькой «газелькой», цистерной и лестницей. Двумя лестницами. И чтобы там были трубы, где сушат шланги.

- А аэродромный МАЗ? – спросил я, - Такой, с пеногенератором?

- Ты что, папа, - сказал он, - С ума сошел что ли. МАЗ сюда не влезет. В пожарную часть.

- Постой, ты про какую часть говоришь? Тебе какая нужна? Игрушечная?

- Да нет же. Мне нужна настоящая.

- Настоящие не продаются. Зачем тебе настоящая?

- Я когда вырасту, стану командиром. И у меня будет настоящая пожарная часть. С гаражом, пожарными, с вышкой и машинами – КАМАЗом, маленькой «газелькой», цистерной и лестницей. И трубами для шлангов.

- А ты знаешь, что для этого нужно? – спросил я.

И подумал - а и вправду, что для этого нужно? Поступать год за годом в Черкасский Университет пожарной охраны не сдаваясь, как мой одноклассник? Выезжать на такие пожары, на которых наручные часы впекаются в руку, как у того капитана из первого выпуска нашей классной, из-за которого мой друг бредил пожарными? Спать не раздеваясь? Приезжать в минус пятнадцать в мокрой боевке с пожара? Выезжать по вызову даже туда, где проходит линия огня?

- Знаешь чего, - помолчав, сказал я, - Это конечно можно. Чтобы у тебя была своя часть. Но для этого нужно кое-что сделать.

- Ты мне подаришь пожарную часть? - быстро спросил он.

- Ты сам себе ее подаришь. Отучишься в школе, поступишь в университет, где учат командиров пожарных, окончишь его. Пойдешь служить, поездишь на пожары. И когда-нибудь, через много лет тебе дадут часть. С гаражом, пожарными, с вышкой и машинами – КАМАЗом, маленькой «газелькой», цистерной и лестницей.

- Я буду уже старый? – спросил он.

- Старых пожарных не бывает, - ответил я.

Этот разговор происходил у нас после того, как из нашей пожарной части, мимо которой мы шли, с воем тяжело вывернул пожарный КАМАЗ и понесся по улице. Это была редкость – чаще отправляли и вправду маленькую «газельку» потому что горит вдалеке от фронта нечасто и не сильно крупно.

Всю жизнь эта пожарная часть была рядом. Качаясь на качелях в детском городке, мы видели выезжающие из нее лестницы и цистерны под мигалками. Окна школы выходили на нее, и мы на каком-нибудь уроке слышали переговоры по громкой связи. Нередко мы прогуливали там уроки – сидели на заборе или торчали у настежь раскрытых пожарных машин, когда их выкатывали на асфальтированный двор из боксов. Нас никогда не прогоняли – стой себе, смотри. Гоняли только если мы лезли на старую тренировочную вышку – боялись, что она развалится прямо под нами и кто-нибудь убьется, летя вниз вместе с гнилыми досками и ржавыми гвоздями с высоты четвертого или пятого этажа. Пожарные жили прямо у нас на районе. Было хорошим тоном прийти из армии и пойти служить в пожарку. Летом нас возили в музей – огромный музей в управлении пожарной охраны. Иногда мы попадали на соревнования пожарных – словно яркая фотография, в моей памяти застыл пожарный, бегущий по бревну с двумя смотанными шлангами в руках. Почему-то на фоне пронзительного ярко-синего неба.

Когда Никита родился, одной из первых игрушек стала пожарная машина. Потом еще одна. Помню, когда он уже говорил, мы шли мимо ворот нашей пожарной части. На асфальте, как 30 лет назад, стояла раскрытая настежь пожарная машина. Тогда были ЗИЛы с огромной красной цифрой на белой двери и надписью АЦ-40, теперь - КАМАЗы с уймой блестящей нержавейки. Машина стояла посреди раскаленного летнего полудня, над ней жужжали шмели, в трещинах асфальта зеленела трава. Пожарные выгружали из нее мокрые рукава. Асфальт от солнца казался белым.

- Можно посмотреть? – спросил я.

- Идите, смотрите, - разрешил пожарный.

Всё как в детстве.

Я поправил Никите панамку и мы пошли.

- А йди сюди, малий, - сказал усатый водитель, - Посаджу тебе за кермо!

Никита тогда застеснялся и уткнулся в мои ноги. Когда я присел, чтобы обнять его, он, невзирая на смущение, шепотом сказал, чтобы я попросил у пожарного каску.

- Каску не дам, - ответил боец, - вона димом тхне. Задохнеся. Малий ще.

- Ну вы же не задохнулись! – из безопасности, с моих коленей заявил Никита, - И я не задохнусь. Я когда вырасту, стану пожарным! Несколько бойцов, слушавших их беседу, рассмеялись. Знаете, как умеют смеяться сильные люди – хорошо так, не обидно.

С той поры эта фраза стала его мантрой, а мимо пожарной части теперь нельзя было пройти просто так, мимо. Количество пожарных машин в игрушках увеличилось.

Летом мы попали в музей пожарной охраны. Тот самый, в который возили нас в детстве. Он сильно уменьшился и состарился. Он составлял теперь может одну десятую от того музея, по которому нас водили первоклассниками. Но все по-прежнему работало. Для Никиты включили макеты, которые никогда не включают для взрослых, а мне провели серьезный инструктаж.

Женщина-экскурсовод рассказала мне, что современные материалы в квартирах, начиная гореть, оставляют человеку пять вдохов, пока он не потеряет сознание. Что входя в торговый центр с ребенком, надо первым делом осмотреться, найти и запомнить двери и выходы. Что при задымлении надо падать на пол и ползти вдоль стен. Что взрослые в клубах и магазинах погибают потому, что не ползут вдоль стены, они ползут по кругу и умирают. Что дети в сгоревших квартирах чаще всего прячутся от дыма в шкафах, ванных, под столами и кроватями. Там их и находят.

Напоследок она спросила у меня:
- Вы жжете с ним костры? – и кивнула на Никиту, поглощенного перемигиванием огоньков на макете многоквартирного дома.

- Нет, что вы! Мы ничего не жжем! – испуганно соврал ей я.

- Плохо, - сказала она, - нужно жечь.

Я опешил.

- Он должен приучаться, что жечь со взрослыми костры – это хорошо, нормально. Тогда они не будут жечь их тайком, подвергая себя опасности. Кроме того, он узнает, как ведет себя огонь на разных материалах. И всё это при вас.

Каюсь, мы довольно часто жжем с ним костры. Но Никиту не интересует сам костер: он с нетерпением дожидается момента, когда костер прогорит, чтобы начать его тушить, приговаривая: «Я пожарный, я пожарный».

Та экскурсия продолжалась два часа. И большая часть была посвящена не пожарам или технике, а людям. И экскурсовод словно о своей семье говорила и о бойце, в прошлом году погибшем, вытаскивая девочку из-подо льда (он ее вытащил) и о тех, кто в апреле 86 уехал на ЧАЭС и больше не вернулся в Днепропетровск. И их было много. Целая стена фотографий. И среди них мало кому было больше лет, чем мне. И я точно знал, что многих дома ждали и не дождались точно такие же мальчишки в шортиках и сандаликах, как мой, деловито заглядывающий в нутро обгоревшего телевизора.

И я вспомнил тот день, 27 апреля 1986. Воскресенье. Было жарко, мы сидели на качелях в детском городке, но кататься нам не хотелось. Помню, громкая связь в пожарной части в тот день звучала особенно часто и неразборчиво, а в ворота всё входили и выходили разные дядьки – кто по форме, кто в гражданке. И лица у них были такие, что мы в тот день не рискнули даже залезть на забор, не то что пробраться к тренировочной вышке. Потом мы пошли купить минералки в «Соки-воды» на набережной, но неудачно – из магазина непривычно вытянулась и загибалась за угол огромная очередь – это при трех-то кассах! а хмурые мужики сосредоточенно тарили в багажники жигулей и москвичей минералку целыми ящиками. Мы тогда пошли домой, и я запомнил, что в некоторых окнах новеньких девятиэтажек стояли женщины и заклеивали изнутри щели в рамах бумажными полосками. Ничего глупее этого я не видел: ведь до зимы было еще полгода.

Я почему-то часто вспоминаю тот день. И пожарную машину в музее Чернобыля в Киеве. До каждой гайки знакомую старенькую АЦ-40, словно выехавшую со двора нашей пожарной части. И голос диспетчера, так обычно произносящий самые леденящие слова прошедшего века: «Алло, Иванков, пожарная охрана? Вы выезжаете в Припять, на атомную станцию выезжаете. Там третий и четвертый блок, горит крыша. Алло, Полесское, пожарная охрана? Вы выезжаете на атомную станцию, там горит крыша третьего и четвертого блока…»

И они выезжали, и были первыми - в своих брезентовых боёвках и белых шлемах, точно таких же, как просил у пожарного мой сын спустя почти тридцать лет. Выезжали до респираторов и ОЗК, до вертолетов, сеющих свинец, до радиоуправляемых бульдозеров, до японских роботов, до дозиметристов, до войск химзащиты, до машин, смывающих радиоактивную пыль хоть с чего-нибудь. Выезжали, чтобы не вернутся домой, чтобы их машины с красными цифрами на белых дверях затерялись где-то на бесконечном кладбище зараженной техники в Россохе.

«Я буду пожарным», - Никите еще предстоит узнать, что на самом деле означают эти слова. Но у меня есть сомнения, что всё, что он узнает, испугает и заставит передумать этого мальчика, временами напоминающего мне носорога - когда он упирается рогом во что-то свое и его не сдвинуть никакой силой. Я не удивлюсь, если он и вправду станет пожарным. Наверное, я буду переживать за него и бояться, но не удивлюсь.

«Я буду пожарным» - особенно отчетливо эти слова прозвучали сегодня утром, когда он вытащил из огромного гофропакета календарь, присланный из Главного управления ДСНС в Киеве. Календарь, который если поставить его на пол, ненамного ниже ростом, чем Никита. Календарь, на каждой странице которого – фотографии надзвычайников, настолько крутые, что захватывает дух не только у мальчишки, фанатеющего от пожарных, но даже у взрослых, которым по жизни мало-то что и интересно. Честно, я не ожидал, что он будет такого размера. И на «Новой почте» даже сперва подумал, что мне принесли чужую посылку.

А история была простой: Листая новости, я наткнулся на новость о том, что ДСНС выпустило календарь. Я открыл фотографии страниц, и стал разглядывать. Тут-то и въехал на маме из ванной завернутый в полотенце Никита.

- Что ты делаешь?

- Смотрю календарь спасателей. Вот смотри: вот их служебная собака, которая умеет находить, где утечка газа, а вот водолаз, вот пожарный умывается прямо из брандспойта, а вот ребята в раздевалке, а вот трое выходят прямо из огня…

- А почему у него малыш на ручках?

- Его пожарный спас из огня и несет к маме.

- А что вот это за малыш?

- У этого малыша папа пожарный, а рядом с ним мама.

- У них всё хорошо, они не из пожара?

- У них всё хорошо.

- Папочка, можно мне тоже такой календарь?

- А что ты будешь с ним делать?

- Я повешу его на стену и буду смотреть. Ты мне купишь такой?

- Он не продается. Он только для пожарных.

- А ты позвони пожарным и попроси. В сто один.

- Он тебе сильно нужен?

- Да, я же буду пожарным, ты что, забыл?

- Я не могу у них попросить, их сделали мало, им даже самим не хватит.

- Ну попроси пожалуйста, для меня, всего один.

- Не начинай плакать. Если я попрошу, то какому-то пожарному не хватит календаря.

- Дай мне фломастеры.

- Уже поздно, какие еще фломастеры?

- Дай фломастеры, я напишу Деду морозу письмо, напишу что мне не нужны светофор и конструктор и железная дорога из прошлого письма, пусть просто принесет мне такой календарь.

- Давай ты ложись, а я сам напишу.

И я написал. Правда не Деду Морозу, тут я обманул Никиту. Я Написал в ГУ ДСНС. Так, мол, и так. Вот такой есть мальчик. Не знаю, что и делать с ним. И отправил, ни на что не надеясь. Просто описал, как всё у Никиты обстоит с пожарными. Понимая, что да – есть вещи, которые по-настоящему не достать ни за какие деньги. Потому что я понимал: в ГУ ДСНС они на вес золота. Это было видно даже по фотографиям в интернете. И я забыл об этом письме - впереди был Новый год.

Но.

Однажды утром мне позвонили с незнакомого номера. Еще не проснувшись, я ответил. Звонкий женский голос произнес:

- Здравствуйте. Это Главное управление ДСНС, Киев. Я из пресс-службы, меня зовут Светлана. Мы хотим прислать вашему сыну календарь, который ему так понравился...

Я онемел. Я сказал – спасибо. И весь паззл вдруг сложился у меня в одну картину. Открытая пожарная машина из детства, перед которой можно стоять часами. Залитый солнцем двор. Фраза «А йди сюди, малий, посаджу тебе за кермо!» Бигборды с пожарным, держащим на руках ребенка. Рятувальник, гибнущий, чтобы вытащить из-подо льда девочку. Я понял: просто у этих людей вот так всё. Они так живут. И я вспомнил историю моего коллеги, джип которого сломался в джунглях Кубы. Он наяривал по спутниковому «иридиуму» во все службы, но кубинцы не торопились его вытаскивать – это расслабленный и неторопливый народ. Но в одном из звонков, на излете девятого часа в джунглях, он догадался сказать, что с ними в джипе дети. Через сорок минут на месте были все, кто только есть на Кубе: спасатели, эвакуаторы, полиция, гвардия, военные, врачи. Потому что с ними были дети.

Дети.

Я очень надеюсь, что свой календарь отдал Никите не начальник ГУ ДСНС, мне было бы как-то неудобно. Хотя я не удивлюсь, если это окажется так.

Никита спит. Календарь снят со стены и лежит рядом на двуспальной кровати: ведь, засыпая, надо посмотреть на собаку, которая умеет искать утечку газа, потолковать с водолазом, и проверить, как дела у спасенного малыша. На обложке написано шариковой ручкой: «Никите Полонскому от спасателей Киева с наилучшими пожеланиями! Никитка! Будь счастливым, здоровым и всегда слушай своих родителей!» Я смотрю на надпись и понимаю, что последнее пожелание как нельзя более к месту. И почему-то вспоминаю трамвай.

Летом я ехал в трамвае. И в вагоне ехали человек семь ребят в странной парадной форме. Я прочел на нашивке одного из них: «Черкаський Інститут пожежної безпеки імені Героїв Чорнобиля». Такие молодые, красивые и веселые. В умопомрачительной парадной форме. «Эх, надо было поступать тогда в Черкассы» - с завистью подумал я.

«Я буду пожарным» - даже не знаю, что я буду делать, если эта фраза станет реальностью. Наверное, придется сказать: «Отлично». У меня есть еще время, чтобы подумать об этом позже. Но, если что, я знаю, что он попросит меня сильно не беспокоиться. И я постараюсь. Иногда у меня получается выполнять его просьбы.

Не исключено, что я вспомню тот летний трамвай, стоя однажды летом на белом от солнца плацу в толпе плачущих от гордости мамаш, сбоку от шеренги выпускников в парадке. И из трещин будет пробиваться яркая трава а над головой будут гудеть шмели. Наверное, придется сказать себе: «Отлично». И попросить сильно не беспокоиться.

Двадцать лет – такой короткий срок…

Статуя Будды
simon_chorni
Иногда бывает так: выходишь, чтобы ехать в мансарду на главном проспекте у заснеженного памятника, потому что чертова уйма работы, а ты размышляешь, долетели ли вообще коллеги в Гонконг, и как держать с ними связь по этой шайтанской азиатчине WeChat, а вместо этого внезапно садишься в противоположную маршрутку и катишь прочь и прочь от памятника, проспекта, мансарды, города через заснеженные дома с трубами и дымами, поля Агроуниверситета ("А чьи это земли? Маркиза, маркиза, маркиза Карабаса"), через сельские школы и церкви, переделанные из клубов, через разъезженный снег цвета кофейного мусса, который подавали нарезанным брусками в столовой в квартале от собора Св. Петра в Риге в 1991, через липкую и мокрую метель, через стук дворников на лобовом стекле, через жар печки у водителя, через белый шум радио ностальжи, и вдруг находишь себя на конечной остановке, что прямо на берегу залива, и чувствуешь, что дергаешь ручку запертого угасшего кафе, и увидев тропу через лед, идешь туда мимо заваленных снегом копеек и троек, воткнутых в сугроб пешней, брошенных коловоротов и любовно поставленных ящиков с дерматиновыми сидушками и махонькими прямоугольными окошками в вернем углу, мимо рыбаков, которые бросают кормить мелкой рыбой и без них сытого кота и спрашивают у тебя, ты что рыбачить приехал, и что-то говорят и хохочут морозно и румяно, но ты не разбираешь, потому что уши заткнуты Сэлинджером, Френни и Зуи, именно этот момент: «Юй-Жань ежедневно обращался к самому себе: "Учитель!" Потом сам себе отвечал: "Да, господин". Затем продолжал: "Протрезвись". Опять отвечал: "Да, господин". "И с этих пор,- продолжал он,- не давай никому ввести тебя в грех". "Да, господин, да, господин",- отвечал он», и ступаешь на лед, на самую тропу, ведущую через дальний очерет к противоположному берегу, и это странно, потому что пару лет назад ты тут купался, и всё было иное: и кафе работало, и не было тропы, и была вода и бабы в купальниках, а там где ты сейчас идешь, на этом самом месте, плавал на кразовской камере в позе изможденной телезвезды местный мальчик, но прежние земля и небо минули, и теперь тут твердь и тропа, и ты идешь по тающему снегу и льду и лед трещит под ногами, и вспоминаешь БГ: «Я иду по льду последней реки, оба берега одинаково далеки, те, кто знают о чем я, те навсегда одни», и теперь я знаю, о чем он, и вдруг, внезапно остановившись, ты не находишь ни земли, ни неба, ни воды, только очерет гостеприимно желтеет под ногами и всюду белое молчание, и ты понимаешь: ты внутри дзена, или дзен вокруг тебя, а ты просто яблочное семечко, персонаж Apple Seed, черная и не такая уж большая, как себя мнишь, косточка с промокшими ногами в хрустящей мякоти ослепительно белого яблока безмятежности, и ад кажется отступился, и отпустило сердце, а ты всё озираешься вокруг, как передознувшийся Пелевин, пока не находишь точку опоры: вон, на том берегу, кто-то построил статую Будды, думая, что строит снеговика, но не закончил, и Будде нужно приставить голову, и идешь дальше к дальнему берегу, по треску льда и разводьям в следах советских ОЗК, выходишь, словно из Иордана на берег, и творишь голову Будды, но снег не лепится, и голова воплощается как маленький белый неправильной формы комок снега, но что до того Будде, если всё пустота, а ты всё равно в сатори, невзирая на размокшие сапоги, и прилаживая голову, ты повторяешь приличествующее моменту, прочитанное у великого Санъюеэя Энтё в возрасте восьми лет в номере горонлыжной гостинице в Карпатах: «Нобобагябатэйбадзарадара сагяраниригусяя, татагятая, таниятаонсоропэй, бандарабати, богярэасярэйасяхарэй… Ничего не понять, словно бред иноземца. А тем временем — бо-он… — ударил четвертую стражу колокол в Уэно, эхом откликнулся пруд у холма Синобугаока, плеснула вода в источнике Мукогаока, и огромный темный мир погрузился в тишину, нарушаемую лишь шумом осеннего ветра среди холмов».

Католическая рождественская
simon_chorni
Голубоглазый Христос, похожий на Курта Кобейна, благословляет прохожих с нарисованного цветными ручками плаката. Плакат заботливо пришпилен яркими пластмассовыми кнопками к доске объявлений перед костелом.
"Мир всем!" - говорит Христос и его сердце сияет. Я стою перед плакатом и жую ватрушку: рядом гастроном. Снег тает на рукаве пуховика.
"Это Марта рисовала. Ей двенадцать", - говорит кто-то за моей спиной.
Я оборачиваюсь и вижу священника. На нем коричневая ряса, подпоясанная веревкой, на ногах - кожаные сандалии. Он стоит в месиве растоптанного тающего снега, в самой гуще, чуть смущенно улыбается и говорит мне: "Он получился немного похож на Курта Кобейна, верно?" Я прожевываю и киваю: да, верно.
Он снова улыбается и говорит: "У нас сегодня Рождество". Я проглатываю последний кусок ватрушки и делаю что-то типа кникскена или реверанса: дескать, круто. Он смеется и протягивает мне что-то. У него шкиперская борода и снег тает на выбритой тензуре. Я беру. Это карамелька "Барбарис": рядом гастроном.
Он благословляет меня жестом с плаката и идет к освещенному костелу. Падает снег, и если смотреть сквозь него на цветные огоньки на огромной, некогда райкомовской, ёлке перед костелом, бывшим райкомом, то кажется, что весь мир поднимается на огромном лифте вверх. Вверх, вверх.
Вверх.

ПЕРШОТРАВЕНСК
simon_chorni
Вы слыхали слово «Першотравенск?» я слыхал.

Из Першотравенска были сразу несколько моих одногруппников.  Борзый интеллектуальный молодняк из борзого неинтеллектуального города. Из-за их борзоты, интеллектуальности и першотравенскости  профессора называли нас звездным курсом. Время расставило всё по своим местам: один лежит на родном кладбище – мы привезли его туда из Крыма, где он сорвался со скалы в море; второй лежит на чужом кладбище – мы привезли его туда из онкологии, когда Господь сказал ему: «Теперь иди домой». Третий сидит в СИЗО. Четвертого выпустили прямо в зале суда, и он сидит в пабе анархистов. Есть еще пятый и шестой – они пытаются не спиться, дембельнувшись из АТО, сидя в гиблых селах, откуда их жены родом. Там есть электричество, и считается, что поэтому там можно жить.

Но тогда все они только приехали из Першотравенска. Электричками. С бутыльками помидоров и салом, засоленным бабушками. В клетчатых байковых рубашках и ботанских очках. В брюках, перешитых мамами.

Они были крепкие парни. Они выпивали литр, чтобы повеселеть.  Нет, я путаю всё в толще времени. Выпивала  Вероника. Литр, чтобы повеселеть. Нас, бледную домашнюю поросль, отпрысков ракетостроительной интеллигенции и педагогов, перепивали першотравенские звезды нашего звездного курса. А звезд перепивала Вероника. Когда звезды лежали под столом, она только начинала пьянеть. Она тоже была из Першотравенска. Но на три курса младше. Мы любили ее и брали на все пьянки. Отважная травинка, она отбивала нас от ментов и гопников – у нее был поразительно режущий, ультрачастотный крик, и тащила домой. Два моих сломанных ребра слева, напротив сердца – воспоминание о том, как она не дотащила меня и я сорвался с ее рук на заостренный кверху штакетник палисадника. До подъезда оставалось ровно три метра.

Она весила тридцать семь килограммов. Когда мы стояли в очереди к бочке с разливным вином, она подошла к весам и взвесилась. Это стоило одну гривну. Стакан крепленого из бочки – пять.

Она была девочка-колокольчик, тоненькая и полупрозрачная, с удивленным фарфорово-бледным личиком и розовым ротиком. У нее был отлично приталенный кожаный двубортный пиджак, примерно на третьеклассника, и ирокез, который она ставила пивом. Вероника была панк. Но не тот панк, который своим брошенным в угол кирзаком проламывает овощной ящик.  Она была панк весом 37 кг. В любую нефорскую  футболку «Гражданской Обороны» ее можно было бы закутать целиком, вынося из ванны. Если бы ее кто-нибудь вздумал выносить ее из ванны. Нам такое в голову не приходило: выносить ее из ванны, и всё такое. Не приходило в голову и спать с ней: всё равно, как спать с третьеклассником.  Естественно, нет. Для нас она скорее была чем-то типа фикуса, который Натали Портман тащит с собой  в «Леоне Киллере». Что-то такое слабое, беззащитное, достаточно прикольное, достаточно абсурдное для переноски, но ты таскаешься с ним, потому что любишь, но не как человека, а как Натали Портман любит фикус в «Лионе Киллере».

В день, когда она подавала документы в универ, её папа-хипан помог ей спуститься с балкона, чтобы она смогла добежать до утренней собаки в Днепр: ее  заперла мать, которая была не столько против поступления, сколько против миллионного города, где на каждом шагу натыкаешься на таких как мы. И она была во многом права.

Контрабандная Вероника села на собаку и приехала в Днепр. С того дня она ни разу не  приезжала в Першотравенск.

Она была отличной студенткой, и она была гениальна: ведь учиться ей приходилось в свободное время между вытиранием пьяных соплей и растаскиванием по койкам тел нас, таких тертых старшекурсников. Она могла написать за ночь курсовую. Она открывала деревянную солонку, всегда стоявшую на столе и всегда полную травы,  забивала косяк, выкуривала его на лестнице профилактория, примыкавшего к общаге, и за ночь писала курсак, сдавала, защищала, и сидела с пятеркой в кармане пока мы мычали с перепою и проваливали защиты: куда с такими вертолетами!

Её мать смирилась с Днепропетровском, только когда Вероника окончила универ: без академов, абортов, залетов, роддомов, РОВД и запойных гениальных операторов регионального телеканала.  В знак принятия неизбежного, этого ненавидимого ею битловского мужниного «Let it Be», ненеавидимого не потому что битловского, а потому что битлов любил муж, мать  купила ей квартиру прямо рядом с моим домом. Но я  думаю, что психику матери сломал красный диплом Вероники. Возможно, это стало для нее посланием самого Бога, что где-то есть лестница на небеса – тот самый stairway to the heaven о котором пели Лед Зеппелин, когда отец еще держался. Лед Зеппелин она ненавидела не менее пламенно чем битлов, как и  всё, что любил отец Вероники: она не была уверена, но возможно именно все они сломали ей жизнь и загубили молодость.

Вероника переехала в мамин подарок, и деревянная солонка переехала с ней. Теперь она стояла на кухне однушки-малосемейки на клеенке в клетку. Вероника остепенилась и стала жить семейно: её девушка весила 34 кг  и обладала томными мультяшными глазами сейлормун - воина в матроске. Она была не из Першотраветска. Она была из Тореза. Ей было 17. Её звали, конечно же, Марина. Вероника привезла ее из Лисьей Бухты в августе, после дипломирования. Папа Марины, главный криминалист Торезской уголовки, разыскивая ее, поднял на уши всех крымских ментов, в том числе и оперов Коктебельского отделения, которые всего за месяц до этого выудили из моря, привезли на катере  с постукивающим мотором и отдали нам завернутое в простыню с забавными медвежатами тело нашего первого мертвого – первой, но не последней мертвой першотравенской звезды звездного курса – теперь уже прошелестевшего в прошлое, в вечно предрассветные сумерки, студенчества.

Папа и опера нашли Марину на кухне у Вероники. Никому не сломали ноги или позвоночник только потому, что в доме не нашли никого с яйцами. Итог был более чем удивительный, но в  стиле Вероники: папа махнул рукой, сказал «Ебитесь здесь как хотите, только попробуй мне позвони», и отбыл в Торез – к жене, годовалой внучке и мужу Вероники, сидевшему на зоне неподалеку.

И Вероника с Мариной зажили, совет им да любовь: у нее тусовались обаятельные, как чорт, уголовники, старые лесбиянки с бритыми затылками или в медной серьге, йоги, мистики и беглые кришнаиды.

С тех пор прошло двадцать лет.

Марина испарилась с удачливым фальшивомонетчиком, мистики и кришнаиды скололись, морщинистые лесбиянки перестали восторгать. А Вероника не была бы Вероникой, если бы не стала работать в огромной фирме, набитой тупыми и агрессивными мудаками. Теперь она менеджер по закупкам.

Через мой двор она носит полные кульки из АТБ, или фляги с очищенной водой из ларька с очищенной водой. Ночами из окна подъезда, у которого я курю, мне видно, как она смотрит на плазме «Секс в Большом Городе» или «Доктора Хауза» - плазма прикручена на стене, противополжной ее окну.  У нее шестой айфон и ежедневник Brunnen с золотым обрезом.

Вероника не изменилась. Разве что ее ирокез пришел в соответствие с модой – стал намного шире и она не ставит уже его пивом. Ах да, и у нее появилась грудь. В остальном она осталась неизменной. Эдаким заповедным, нетронутым и болезненным воспоминанием о моей бездарно проебанной молодости. Я по-прежнему мог бы завернуть ее в свою футболку «Гражданской Обороны», вынося из ванной, но у меня нет этой футболки – она давно канула в Лету. Я купил ее в палатке на Арбате в тот вечер, когда я, только что победившая приемную комиссию удачливая абитура универа,  украв из магазина кассету «Секс Пистолз», пропив с панками все деньги и заблудившись в метро, опоздал на поезд и остался на Павелецком один - 17-летний, пьяный, без денег и документов, зато в футболке Гражданской обороны.

Тогда всё обошлось, и я вернулся в Днепр, и более того – моего отсуствия почти никто не заметил. Я носил эту футболку сперва как священное напоминание о земле мне обетованной – забитом нефорами Арбате, носил в комплекте с фенечками, значками, напульсниками и панковскими браслетами из открывалок от пивных банок.  Потом носил ее как парадную форму, потом - как повседневную форму, потом - как исподнее, потом мыл ею пол, пока от нее не осталось так и не тронутое тлением оскаленное лицо Егора Летова – ни феноменального качества силиконовая печать, ни ткань под ней  так и не сдалась течению времени.

Футболки нет, я давно не ношу никого из ванны – уже ни к чему и нелепо, а Веронику так и вовсе не носил никогда, никуда, ниоткуда. Мы даже ни разу не сидели голые в постели, сосредоточенно накачиваясь портвейном. И дело было не в груди, а в проклятом фикусе из «Леона Киллера». Иногда, прикуривая ночью от сигареты, я, подобно матери Вероники, ищу кого-нибудь, кто виноват в обрушении моей жизни. И, да – несомненно, это этот вонючий фикус, будь он проклят.

Всё, на что я теперь способен, глядя, как Вероника идет через мой двор на маршрутку – это вспомнить, что она перепивала всех нас вместе взятых. Остальное смыто, ка изображение с неугодной кинопленки в архиве госкино. Конечно же, к лучшему.

Всё к лучшему.

зе лиллитупз
simon_chorni
https://www.youtube.com/watch?v=AYD5yGf_Dl4&feature=youtu.be

(no subject)
simon_chorni
Она словно собрана из
тульской холодной стали -
лязгающий затвор,
ни радости, ни печали.
Только лязгающий затвор.

Она выходит во  двор,
Она толкует с ветрами,
Повелевает летящими в небе
Кленовыми пятернями.
Бесшумно летящими в небе.

Стоя в ночном песке,
не шевеля руками
она управляет на том берегу
горящими  огоньками.
Фонарями на том берегу.

Пикачу
simon_chorni
Я захожу в «Макдональдс», мне навстречу идет пацанчик лет одиннадцати. Он в хорошем костюме адидас. На шее у него, на сине-желтой ленточке – золотая медаль. Когда я  уже расплачиваюсь и ищу место, куда приткнуться с идиотским подносом, я вижу, что таких пацанов в маке сидит одновременно человек десять. И у каждого золотая медаль. И у каждого – сияющая мама. И У некоторых гордые папы. И еще есть немного бабушек и даже тренер.

По ходу дела выясняется что это – наша сборная по дзюдо. Юношеская такая. И что они с соревнований. И что они победили, то есть завязали в  узел таких же мальчишек из других городов, и теперь они празднуют это дело в маке хеппи-милами.

Золотая медаль по дзюдо – это значит, что ты очень стойкий, сильный, выносливый, не боишься боли и трудностей, и можешь, при счастливом стечении обстоятельств, положить даже не сильно трезвого взрослого. Золотая медаль – это значит, что ты уже вырос. Что ты не мамин мальчик, мама подумает об этом позже, ночью. И немного поплачет, чувствуя, что сегодня у нее исчезла часть сердца и теперь там пустота. Это значит  что ты – боец.

И вот такой пшеничноволосый боец с бритым затылком проходит мимо шкафа с игрушками в Макдональдсе и вдруг…

Он замирает…

- Пикачу! –зачарованно шепчет он, и кажется, что сейчас он просочится через стекло, отражающее его золотую медаль, - Пикачу!

В витрине и правда сидит очень довольный собой маленький желтенький Пикачу с румянцем во всю щеку и смеющимися глазками-бусинками.

Чемпион оборачивается к своим и кричит:

-Пикачу! Пикачуууу! Здесь Пикачу!

Моментально чемпионы по дзюдо оказываются возле витрины с Пикачу, и чуть ли не расплющивают об нее носы.

- Вот это да! Какой он классный! – обмениваются впечатлениями бойцы в спортивных костюмах, - Крутоооой!
- Пикачу! Пикачу! Пикачу! – заводит пшеничноголовый. Остальные подхватывают. Через секунду стекла в макдональдсе звенят от десятка детских голосов, скандирующих:
-Пи-ка-чу! Пи-ка-чу! Пи-ка-Чу!
Дети, которые не чемпионы, и не бойцы, а просто так, с родителями, открыв рты, наблюдают за этим. Растаявшее мороженое стекает по их пальцам.
Сентябрь 2016

Кактус
simon_chorni
- Ты не господь Бог. Ты не можешь решать, кому жить, а кому нет.

Эти слова я  услышал, подходя к подъезду. Они донеслись из кустов. Я заглянул в кусты и увидел соседского мальчишку, намеревавшегося проткнуть палкой здоровенную гусеницу. Перед ним на корточках сидел Кактус. Он почему-то был трезв. Мальчишка и ухом не повел, но упрямо нахмурился. Кактус взял с земли гусеницу и забросил ее в подвальное окно.

- Не убивай никого, - сказал Кактус, выбираясь из палисадника. Он взглянул не на мальчишку, а на ларек в  конце двора и добавил:

 - Потом будешь жалеть.

Кактусу можно было верить. Как-то ночью, месяца через полтора после его дембеля, я проснулся среди ночи от тоскливого собачьего воя. Я оделся и пошел по подъезду. Вой раздавался из-за кактусовой двери. «Собаку завел, сука», - подумал я. Я был так зол на Кактуса, на собаку, на то, что проснется Никита, на то, как сильно он испугается, на то, что в подъезде еще на проблему больше, что решил не звонить, а просто ударил ногой по двери, чуть пониже замка. Я чуть не влетел в квартиру: дверь вообще не была закрыта.

Я зашел на кухню. Собаки не было. Не было этой старой, контуженной овчарки, с перебитой задней лапой и обвисшей мордой, овчарки, вывезенной из зоны АТО, которую я так хорошо себе представил, стоя перед Кактуса дверью.

Выл Кактус. Он сидел за кухонным столом, над его головой горела лампочка без абажура. Перед ним на пустынном белом столе стояла бутылка катанки и бутылка оранджа ярко-желтого цвета. Еще на столе стояли пустые граненые стопки.

Я пододвинул ногой табуретку, сел и стал смотреть на Кактуса. Он перестал выть, посмотрел на меня, пробормотал: «Ну, это нормально!», взял пустую стопку, дунул в нее и налил мне катанки, пролив на стол примерно столько же, сколько попало в рюмку.

- Не чокаясь! –провозгласил он и опрокинул голову вместе с рюмкой. Он помотал головой, аккуратно поставил стопку на стол и снова посмотрел на меня.

- Что ты воешь, Кактус? – спросил я.

- Баба не пришла, – просто ответил он и ударил кулаком по стопке. Мелкие осколки разлетелись по всей кухне, а Кактус вытянул худую небритую шею с острым кадыком и снова завыл.

Я ударил снизу по столу ногой. Стопки горестно звякнули. Бутылка опрокинулась и покатилась, разливая водку.

- Кактус, не вой. – сказал я, - А то я тебя здесь положу.

Он посмотрел на меня удивительно трезвыми синими глазами и неожиданно спокойно сказал:

- Положи меня. Положи. Я счас волыну принесу.

Такого оборота я  не ждал. Чтобы выиграть время, я взял пустую чашку, вылил в нее остатки водки и пододвинул Кактусу:
- Не будешь выть, не положу. Давай, Кактус, выпьем.

Он пожал плечами, выпил водку, и потом долго пил газировку, гулко глотая.

- Кактус, иди спать. – сказал я, вставая, - И дверь запри.

-Знаешь чего, - сказал вдруг Кактус абсолютно трезвым голосом, - вот присядь. Слушай, что было. У нас там один дед был, нам хавчик носил на позицию. Несколько раз. Кастрюли всякие, банки. И как уходит, так нас градами и накрывает. Каждый раз. Каждый, сука, раз, - он замолк и посмотрел в чашку, - у тебя такое было?

-Не было у меня такого,  Кактус.

-А бабло у тебя есть?

- Нет у меня ничего, Кактус. Кочумай.

- Каждый – сука – раз, – повторил Кактус, - Понял? Наводчик. Ну в крайний раз как он пожрать принес, мы это всё под бемпешку поставили, а я взял автомат и с ним пошел назад. Как от позиции отошли, я его и вальнул.

Кактус помолчал.

- Рожок в него выпустил, - он посмотрел на меня, ожидая реакции. Я молчал.

- Голова у него лопнула, - продолжал он, - Ну в смысле раскололась. Хуяк! Хуяк! Он замолчал и повозил пустой чашкой по столу, - Нда.

Я молчал.

- Но хуйня в другом, - сказал Кактус и положил голову на стол, - хуйня, сосед, в том, что это не он наводил. Это капитан один из штаба наводил. Нам потом рассказали. Он теперь на Широком Лане служит. Ну да хуй с ним.

Кактус закрыл глаза и прошептал:
- Хуй с ним…

Я вышел на темную площадку, тихо прикрыв дверь. Спустился во двор. Сел на песочницу. Покурил. Потом покурил снова.

С тех пор прошло полгода. Кактус больше не выл, ему было не до того: он стал завсегдатаем наливайки в конце нашего двора. Я редко встречал его. Пару раз он спал на скамейке у подъезда. И один раз – возился с гусеницей.

Наступило бабье лето. В воскресенье я вышел на балкон за пилой. На Кактуса балконе происходила возня: Кактус висел на бельевой веревке, завязанной вокруг водопроводной три-четверти-трубы, из которых у него был собран каркас балкона. Полицейский в черной бейсболке держал Кактуса за ноги. Небольшое движение – и они вдвоем отлично бы кувыркнулись с балкона вниз. Второй полицейский кухонным ножом перепиливал веревку. Нож был тупой и веревка никак не обрезалась. Всё вокруг них было залито фантастически теплым и ласковым последним осенним солнцем. Я отвернулся и вышел с балкона. Потом аккуратно и методично затянул до упора одну за за другой все три ручки на балконной двери. Мне что-то мешало. Оказывается, всё это время я держал в руке пилу.

Кактуса отдали довольно быстро. Его поставили на табуретках под уже начинающими облетать тополями, на желтые листья. Он лежал в самом дешевом гробу. У подъезда на скамейке в рядок сидели коты, которых он кормил после дембеля. Солнце, несказанное солнце осени, как мамина рука гладило его по ввалившейся синей небритой щеке. Его лицо разгладилось и был почти спокойным. Пришли алкоголики из наливайки, соседи, пару его одноклассников и бывшая жена с удивительно быстро выросшим и вытянувшимся сыном. Сын был в черной вельветовой рубашке, слишком жаркой для такого солнечного дня. Он старался вести себя, как взрослый. Белобрысый, как одуванчик.

Я сел рядом с котами на скамейку. Я вспомнил, как Кактус ездил на оглушительно трескучей Яве – мне было пять; как отбил меня от гопников на раене – мне было восемь; как нес гроб моего деда – мне было одиннадцать; как вел по ступеням подъезда высохшую и невесомую маму, тогда уже смертельно больную – мне было тринадцать; как я стрелял у него сигареты – мне было пятнадцать; как он дотащил меня домой по лестницам после дня студента – мне было восемнадцать. Больше вспомнить было нечего.

Подошли люди и попросили нести гроб. Так я  попал на кладбище. Когда Кактуса опускали, полотенце сорвалось и гроб гулко ударился о дно могилы. Бывшая жена покачнулась и стала терять сознание. Я бросил в могилу горсть желтой глины, - говорят, это нужно, чтобы не бояться покойника.

Я поспешно ушел. Я пробирался в сухом бурьяне между могил, а в голове стучало: «Ты - не господь Бог. Ты не можешь решать. Ты - не господь Бог. Ты не можешь решать. Ты - не господь Бог…»




 

?

Log in