ВЫРОСШИЕ ИЗ-ПОД ЗЕМЛИ (НАШИЗДАТ, 2011)


  • НАШ

ВЫРОСШИЕ ИЗ-ПОД ЗЕМЛИ.

    Начало этой истории лежит в другом времени и в другом пространстве, да и было ли оно? Так или иначе, начнем с начала.


    Душным августовским днем 1936 года на пыльной дороге возле Альфакара в Андалусии убили и бросили в общую могилу Федерико Гарсиа Лорку, поэта, ставшего менестрелем цыганского народа для досужих посторонних, то бишь для нас с вами. «Я хочу слить цыганскую мифологию со всей сегодняшней обыденностью» – говорил незадолго до гибели поэт, до смерти – и уже не в переносном смысле – влюбленный в странный кочевой народ. Эта могила свела воедино поэзию и смерть, лирику и цыган, искусство и Любовь – уже не в земном, а в небесном ее смысле.

    Я не думал, что вспомню о братской могиле, Лорке и андалусских цыганах, когда спустя три четверти века после гибели поэта, таким же душным и пыльным днем, как 19 августа 1936 года, брел по погруженному в воскресную спячку цыганскому кварталу, затерянному где-то на левой стороне промышленного Днепропетровска. Но вспомнить довелось, и позже вы поймете, почему.

    Это был день свадеб, день мчался на колесах веселья, мы ехали из центра города на цыганский Клинчик, и город, радостный и нарядный, проносился мимо нас, словно на карусели. Мы ехали отнюдь не в Херес-де-ла-Фронтера, где поют стеклянные петухи, а на Клинчик, где всё еще поёт из раскрытых окон крытых шифером домов мертвый Михаил Круг. Мы шли по пыли мимо заборов и шлакоблочных стен, мимо женщин в платках и собак, мимо странных детей и цветущих вишен, под утренним, палящим уже солнцем. И единственным зеленым пятном была маячившая в конце одноэтажной улицы темная купа старых акаций и тополей.

    Мы входили под кроны корявых черных деревьев, как в зеленую нерасплесканную чашу, и пили этот абсент глоток за глотком – в мареве пыльной окраины. И вдруг всё вокруг нас стихло, словно за нами тихо прикрыли зеленую дверь. Мы вошли в эту мертвую зыбь, где отголоски идут ко дну, и остановились по горло в странной, не живой и не мертвой тишине – тишине, где немеют сердца, где не смеют поднять лица.

    Я увидел, как удивительно сочна здесь трава – словно в джунглях, трава не растет так в обычных местах – там, где её некому питать из-под земли. Я увидел, как дремлют, свесившись над тропой, смутные листья. Мы пришли во владения сна, в место, названное цыганами парком живых и мертвых.


    Раньше эта чащоба парком не была. Между этих старых деревьев, с которых сегодня с грохотом рушатся мертвые сучья, среди этих зарослей, под этой мерцающей изумрудной травой – хоронили. Здесь все хоронили всех, чаще – своих, но нередко и чужих. Наскоро сваливали в траншеи, наскоро засыпали землей, наши – убитых красноармейцев, немцы – солдат вермахта. Потом здесь зарывали расстрелянных евреев, цыган, коммунистов, подпольщиков. Потом – безымянных жертв преступлений, без вести пропавших, в восьмидесятых и девяностых – убитых в бескрайних Амурских войнах. Потом хоронить перестали – просто насыпали полметра мусора, и бросали мертвых уже непохороненными — людей и собак вперемешку.

    Цыганская община вывезла мусор – водители самосвалов-КрАЗов засовывали мятые двадцатки в нагрудные карманы и возвращались на новую ходку. Цыгане привезли из Почавской лавры священника, и тот отпустил всех лежащих здесь на Главную Родину, и души их, я уверен, уходили домой точно так же, как здесь лежат их тела – вперемешку, в обнимку, слой за слоем, ряд за рядом, этаж за этажом – из глубины чернозема к поверхности.

    А потом, несколько лет назад, здесь появились они. Появились незамеченными, как-то обыденно, без шума и пафоса, без презентаций, речей провинциальной богэмы, без шампанского и бутербродов, без тиви и интервью – встали над мертвыми, словно пришли издалека, словно прошли зеленеющими полями от самого Гвадалквивира и застыли, оберегая чужой сон.


    Они вышли к нам, когда расступились деревья и кусты, когда стало видно подобие аллей и площадок. Мы застыли, не в силах сопоставить их со всей округой, по которой мы только что двигались. Сложно было осознать, что перед нами. Парк для редких мамаш с колясками, голенастых чернявых детей и похмельных алкоголиков? Некрополь, мемориальное кладбище, где только под центральной группой, по словам цыган, лежит 900 человек? Или непостижимый, выпирающий из реальности, дикий, гипнотический музей наивного искусства под открытым небом, звонкий цыганский город с душой канте хондо? Кто построил здесь всё? Кому принадлежит этот одинокий человеческий голос, измученный любовью и вознесенный над гиблой землей гиблого города в гиблой, летящей в никуда стране?


    Мы застыли над черепами забывших время, пораженные этим печальным и пронзительным голосом любви, застыли посреди умерших голосов, перекликающихся между собой, и земля отвечала голосам шумом стоящих в обнимку, тающих в сумраке полудня деревьев, и небо – гулом далекого самолета.



    Я всматривался в их лица, и понимал их страшное, вечное, цыганское одиночество – они появились не в краю колоколен и ветра в лимонных садах, им не суждена встреча ни с Севильей, ни с Кордовой, ни с разлученной с морем Гранадой. Вокруг них всегда будет лишь эта, погруженная в тяжкую гиперсомнию округа, и мы, похмельные, в трениках с лампасней и литровкой мицного. Красны, далеки-далёки дороги Андалузии…


    Я ощутил себя вдруг стоящим на мембране гигантского, мистического цыганского бубна, и только тогда почувствовал вибрации этой мембраны, натянутой между мертвыми, которые словно живые, нами живыми, которые хуже мертвых, и выцветшим белым небом. Я услышал вдруг здесь гул тысячи киловатт, почувствовал кожей звонкий натянутый звон такой исполинской ЛЭП, переброшенной над нашими головами из земли в небо, что только и остается слушать гул и в висках — дрожь огромного овода.


    В дальнем углу парка, среди особенно высокой и сочной травы мы наткнулись на братскую могилу красноармейцев. Солдаты дремали в беззвездном ночном молчанье, и мать закрывала их, ступающих в небо, грудью. Встань, товарищ, и вслушайся в вой ассирийского пса. Старайся во сне не заплакать.


    Цыгане поставили могендавид и лежащим здесь евреям. Жалости и любви – поровну всем людям. Я не знаю, сколько памятников цыганам, уничтоженным в общей мясорубке, поставили евреи, скорбящие о Холокосте. Наверное немало. Хочется в это верить.


    Цыгане сделали парк и для живых, населив его трогательными и беззащитными существами с удивительными глазами, которые будто просят о чем-то, забытом, потерянном в детстве, выброшенном, когда мы стали большими, за ненадобностью. Что сказал бы Таможенник Руссо, увидев эти глаза?


    Я вышел на залитый желтым солнцем и желтыми одуванчиками луг, самый светлый и самый дальний от могил участок парка, и луг был полон теней. Люди уходили по этому лугу вдаль. И это даже не табор уходил в небо, это целый наш этнос уходил в небо в полном составе. По желтым одуванчикам, с полными ведрами всего горького, что предстоит хлебнуть Украине.


    Я снова вернулся – весь израненный взглядами ангелов и серафимов – к безутешному апостолу с лицом Антоньо Торрес Эредьи (прядь — вороненый виток, зеленолунная смуглость!), архангелу Габриэлю с оливковым сердцем, Мадонне, так похожей на мадонну всех печалей — мадонну Соледад, измученному Христу и Иуде, схватившемуся за ствол настоящей осины. И одна странная мысль, неуловимая и призрачная, сверлила мне мозг. Федерико Гарсиа Лорка, величайший певец цыган, был похоронен в братской могиле. И когда в 2008 могилу открыли, она оказалась пустой. И стоя там, в Парке, в тысячах километров от Андалузии, я подумал: быть может, Лорка с бандерильос покинул братскую могилу у Альфакара, чтобы лечь здесь – вперемешку с цыганами, евреями, бандитами, солдатами, без вести пропавшими – со всеми, кого приютила эта земля, кого щедро и гостеприимно вобрала в себя, собрав всех этапированных с этого света без права переписки?


    И еще я подумал: появись эти скульптуры не здесь, а на могиле расстрелянного Лорки в Андалусии, что знал бы о них мир? Какие слова говорили бы о них испанские гиды вывалившим из автобусов пожилым туристам в панамках и сандалях? Что писали бы о них искусствоведы? Может быть, что-нибудь о «Душе сентиментального провинциала», как сказал в 54-м Блез Сандрар о Фернане Леже? Или, появись они в имении того же Леже в Био — какие статьи выходили бы о них тогда в журналах по искусству? Сравнивали бы их тогда с «Войной» Руссо? Находили бы стилистическое сходство с «Бегом» Пикассо? Находили бы что-то общее со штрихом Матисса и Модильяни? Возможно. Если бы они оказались в другом месте, на другой земле, но – они возникли здесь, вырастают, одно целое, персть земная из персти земной, и их не оторвать от земли, ведь они здесь затем, чтобы поддерживать связь между живыми и мертвыми. Горький и страшный парадокс: этого места нет и не будет ни в путеводителях, ни в туристических картах, ни в каталогах, ни в журналах по искусству. Да и есть ли оно вообще? А если есть, то есть ли в нем мы – отголоски и отражения?


    Эти скульптуры существуют, подчиняясь дыханию природы, ритму природы и силам природы: живут, погибают, возрождаются весной, но уже другими – словно побеги, пробивающиеся из земли.


    И так же как у живых существ, жизнь их очень хрупка, и всегда колеблется на грани, завися от игры слепых стихий: огромных сучьев, падающих с аварийных деревьев; ливней, размывающих слишком податливую глину; уксусного альдегида, бродящего в мозгу ночных посетителей парка; мамаш, сажающих зверенышей на пробитую грудь Христа; блоггеров, смачно улюлюкающих в уютных жежешечках.


    Снова придет зима, и все они застынут под снегом и льдом. Баю-бай, не бойся взглядов беспокойных. Баюшки-баю. Но я – боюсь. Боюсь того, что однажды, ранней весной, через год, или пять, или восемь они, смертельно больные, не смогут подняться в очередной раз из-под мокрого одеяла мартовского снега, и в этом будет наша вина – не написавших, не сфотографировавших, не приехавших, не увидевших, не захотевших, не утрудившихся хотя бы попытаться увидеть и понять очевидное. И всё вернется на круги своя. И прошлое тихо потонет в нахлынувшем мире безмолвных светляков на черных мусорных кульках с гнильём. И эти удивительные, невыносимые глаза погаснут уже навсегда, смытые вместе с глиной холодным оцинкованным дождем. Все забудется в дороге. Все воротится во сне.


    Но пока что когда-то заброшенные могилы свели воедино поэзию и смерть, лирику и цыган, искусство и Любовь – уже не в земном, а в небесном ее смысле.


    И пока что Мадонна, в которой Федерико Гарсия Лорка, наверное, узнал бы свою Мадонну Соледад, всё еще стоит на своём месте, встречая приходящих. Стоит, беззащитная и торжественная, раскрыв свои руки навстречу нашим граффити, нашим плевкам и нашей арматуре. И в этом её Любовь – триумфальная и всепрощающая наперекор всему, потому что не любить — невозможно.


    И глядя на нее, начинаешь понимать: Бог, несомненно, есть.

    Текст и фотографии: Симон Чорный.
    Всё о Парке — здесь.
    © 1998–2010 Журнал НАШ. Русскоязычное арт/соц/издание, интернет-версия.
    В поисках настоящего: визуальное искусство, литература, музыка, кинематограф, общество.
    Использование материалов НАШ разрешено только при наличии активной ссылки на источник.
    Все права на картинки и тексты принадлежат их авторам.

    КОСМИЧЕСКАЯ СТАНЦИЯ SALIUT










    Это – не увлеченье,
    Не мимолетный роман.
    С нами третий, осенний ливень,
    Героиновый наркоман -
    В грохоте листопада,
    В запахе нашатыря,
    В вое служебных овчарок,
    Несущемся с пустыря.
    Именно эти строчки безвестного, по заслугам канувшего в  небытие днепропетровского поэта-
    комсомольца крутились у  меня в голове, когда я  тщательно, как белорусское КГБ,

    просматривал, сидя на крыше,  только что присланный мне депешею первый
    номер нового журнала о фотографии (если быть точным, то - ukrainian
    photography magazine) SALIUT. Откуда вдруг такое
    настроение? Все не так просто...

    Название сразу порадовало: это вам не SALUTE, и не SALUT, и не SALUD со всеми их разными смыслами в разных языках. SALIUT - и всё тут. Как советский перевод советского названия советской космической станции САЛЮТ-7. Героической. Забегая вперед: журнал находится на таком же расстоянии от всего приземленного, как упомянутая станция. То есть, обобщенно - висит в  ближнем космосе. На орбите Земли. Возможно, геостационарной. Или гелио. Но, однозначно - на высокой орбите. С вооот такенным перигеем и апогеем. То есть высота и широта неимоверная, если по-русски. Ни котиков, ни тиктока, ни мемов, ни инстаграм-селебретиз. "Да ладно! - скажет читатель, - Не бывает такого!" Бывает. Сам держал в руках. Что до героичности: имеется таковая, потому что журнал бодро подхватил знамя, выпавшее из рук убитого украинского контемпорари 90-х - 2000-х, со всей их отчаянной зухвалістю, культом камикадзе  и стремлением во что бы то ни стало выжать 200 км/ч на пути к бетонной стене.

    SALIUT - эт-то была бы серьезная пощечина общественному вкусу, если бы в этой стране сохранилось общество, или, что еще смешнее, вкус. Листая журнал, я даже отстучал редакции телеграмму с крыши: "Это вопиюще вскл я шоке тчк". Но потому как общество давно заменено населением, а также потому, что подобного уровня издания прочно и бесповоротно обосновались в лакшри-сегменте, все в безопасности. Цивилизация спасена.

    Как персонаж Гайдая я воскликнул: "Срамота!", и даже лицо у меня было такое же, и увлеченно принялся листать дальше. Если честно, настолько разнузданную антиобщественную аморальность и непристойность я в  последний раз застал на страницах столпа альтернативной духовности, днепропетровского журнала НАШ в конце 2000-х. Но в 2000-х остатки общества еще агонизировали,  и именно НАШ первым бросил факел в штабель украинского контемпорари, заставив его не то что полыхнуть, а прямо-таки бабахнуть. Помню, как от НАШего вылетали стекла из очков обывателя с претензией на духовность.  И вот я держу в  руках издание, по тротиловому эквиваленту не уступающее НАШему, но с поправкой на 2020-е, а не 90-е. То есть, уже не тринитротоулол, как тогда. А пластид.

    Первый номер оказался несомненной удачей, с каковой я и спешу поздравить редакцию. Ведь с первым номером обычно как?
    "Ну ничего, это ж первый номер!" - говорит редакция.
    "Ну ничего, это ж первый номер!" - говорит издатель.
    "Ну ничего, это ж первый номер!" - говорят читатели.
    "Ну ничего, это ж первый номер!" - говорит рекламодатель.
    Здесь все не так. Сразу с первого номера все настолько всерьез и круто, а ставки на черное и красное делаются так по-взрослому, что слезы наворачиваются на глаза и становится ясно: чтение журнала не будет ни легкой прогулкой, ни развлечением, ни целомудренным флиртом досужего читателя с контемпорари. "Всьо буде жэсть!" - как говорят у нас у гылубинке.

    Вообще журнал сделан так, что кажется, что крушили его, привычно шевеля потухшими самокрутками, зажатыми в зубах, старые зубры мировой контркультуры в коллаборации с патриархами украинского сучасного мистецтва. То есть, дух, буква и завет вот те самые на все сто. На сто пять. Но это не так. Это не они. Я не буду озвучивать разные гендерные выводы, просто дам чотко фактаж взятый из выходных данных без изменений: Executive  editor: Nadiia Chervinska; Managing editor: Halyna Hleba; Art director: Hanna Kopylova; Design and Layout: Kateryna Smoliarova; и далее. Андерстенд? Йес офкурс.

    Первый номер сразу получил четкое направление, о чем извещено на обложке: Female Issue. Обложка не врет. Воистину. Если  в номере и мелькают авторы-мужчины, то пару раз и только в коллаборации с митчинями, або ж фотографками: фимейл ишью ибо. На фото тоже, по большей части, females. Важный штрих: журнал на английском языке.  Но в конце, как в  хороших уровневых изданиях, будет... нет, не хеппи-энд, будет короткое описание на украинском - для тех, кто вел себя хорошо и досмотрел номер до конца. Но вообще журнал заточен на англоязычную продвинутую в контемпорари аудиторию, с насмотренностью вот такой вышины! и вообще знанием дела в мировой фотографии вот такой глубины! И зеленый попугай. Объясняется (отчасти) это строчкой  в выходных данных: This publication is made possible with the support of Osnovy Foundation, Osnovy Publishing, and Ukrainian Culture Foundation. Здесь шутки в  сторону. Здесь все серьезно, и я  на полном серьезе снимаю свою кураторскую шляпу: круто.

    Но пойдем по порядку. Первое, что хорошо - журнал ко мне приехал в отличном твердом картонном конверте, который хорош во всех смыслах: и функционально, и эстетически. И, главное, не ожидаешь, что сейчас будет. Тонкий режиссерский ход, я в восторге. После распечатывания конверта неподготовленного, взращенного на инстаграмме читателя ждут сплошные удары по глупой его, отнюдь не контемпорари, морде: первый удар - отсутствие у журнала корешка. Все знают, что корешок - это важно. Во-первых, это красиво. Потом, это аккуратно. И вообще: корешок должен быть. Даже у лондонского OZ был корешок! Хотя уж на что была оторва, изображавшая, например, в 1978 году Джона Леннона в виде таракана на поводке у Йоко Оно (видимо, это был не female issue). Но корешок - был! А тут его нет. Клей и нитки.

    Под обложкой, которую лучше не видеть необразованным гомофобам, и я даже не стану писать о ней, чтобы сюда не ходили читать необразованные гомофобы - настоящая оргия, тонко глумящаяся над эксплуатацией всего женского, естественно, все замешано на эротизме, псевдоэротизме и анти-эротизме. "Женщина равно голая баба!" - авторы берут флаг с этой надписью, флаг, служивший в мужском мире всем нам верой и правдой десятки и сотни лет, здесь я пожалуй всплакну, и бьют всю дорогу этим флагом читателя по сусалам, по сусалам его, поганца!

    Слава Богу, в  середине журнала есть-таки раздел, посвященный старому доброму архивному фото, на котором - простая, без культурологических вывертов, советская милота и черно-бело счастье. И только здесь читатель может переключиться с повышенной передачи: выдыхай, бобер, выдыхай. Но расслабляться рано. Кончится ли жесть? Конечно нет! Самое страшное, и я говорю это без преувеличения, и даже стоит вот так: САМОЕ СТРАШНОЕ, самый лютый треш как раз впереди. Вторая часть журнала тяжела, как лично ваша совесть, но ею все равно не искупить всего происходящего в Украине сегодня. Не спасет ничто - ни выглядывающие из донецкого погреба дети Алены Гром, ни шапочка и носочки умершего вскоре после рождения малыша Алины Смутко. Зачем вы так, девочки. Так нельзя. Нельзя так... Жаль только, что эти месседжи способны прочесть в Украине один человек на тысячу в возрасте старше 30 лет и один на три тысячи в возрасте младше 25 лет.

    А лично мне понравился улетающий в безоблачное небо с цветущими вишнями бабушкин праздничный стол Елены Субач. Хороший стол, как всегда был у бабушки на праздники. В саду, под вишнями. Даааа. Мы уже таких столов не накрываем: сменилась культурная парадигма. Раз вы дочитали до этого места, открою секрет: читать это все было бессмысленно. Намного больше о журнале и его первом номере расскажут всего две статьи на весь номер: "Слово редакції. Життя жінки в об'єктиві українських фотографок" и "Поза кадром. Українські фотографки XX сторіччя" Галины Глебы. Если, конечно, журнал попадет к вам в руки.

    Журнал сделан дорого и круто. Тут да. Он большой, толстый и отменно напечатанный на сразу двух видах классной бумаги. По материальному носителю все сделано перфектно и еще немного более. Это, собственно, не журнал, а больше альбом, пожалуй. И  в нем нет рекламы. А уж это - точный признак альбома. Вообще первый номер производит сильное впечатление. Вещь монументальная и солидная, свидетельствующая о серьезных намерениях редакции. Если не хотите читать - просто вдыхайте. Гарантирую - улетите, хотя, на правах старшего поколения, рекомендую старый добрый клей "Момент", символ нашей счастливой эпохи.  Сколько было чарующих... впрочем, я не о том. Журнал - хороший. Это если очень слабо и бесцветно выразить мысль.

    Так, того гляди, и второй номер выйдет, и можно только гадать, о чем он будет. Но, спору нет, это яркое и большое событие в украинской фотографии. Луч света в темном царстве. Как Катерина. Тоже, кстати, женщина. Символично. Первый номер SALIUT внушает глубочайшее уважение и свидетельствует: Умеем. Можем. Разбираемся. Знаем. Хотим и будем.

    Но только одно личное переживание беспокоит меня. Почему, после того, как я  пять раз просмотрел журнал от начала до конца, в багровом свете заката, на помпезной крыше с гранитными парапетами, я снова и снова возвращаюсь к одному и тому же стихотворению? Откуда этот вкус ртути во рту?

    В офицерской измятой шинели
    Из битого молью сукна
    С неспоротыми погонами
    Ночью приходит она -
    В молочном мерцании бедер,
    В запахе нашатыря,
    В вое служебных овчарок,
    Несущемся с пустыря.

    Не заботясь, что будет после,
    Не помня, что было до,
    Над хрущовками до рассвета
    Плывем в газосветном ландо -
    В синем дыму котельных,
    В запахе нашатыря,
    В вое служебных овчарок,
    Несущемся с пустыря.

    Позабыв о приличиях света,
    Поправ этикет и закон,
    Пьем из драгоценных фужеров
    На брудершафт ацетон.
    В тусклом фонарном свете,
    В запахе нашатыря,
    В вое служебных овчарок,
    Несущемся с пустыря.

    Вернувшись домой на рассвете
    Встану один у стола.
    Замироточат мазутом
    Обступившие зеркала.
    И ступаю я на подоконник -
    В запахе нашатыря,
    В вое служебных овчарок,
    Несущемся с пустыря.


    Вадим Полонский, куратор "Коллекции Станислава Полонского"

    У меня

    У меня жизнь сон.
    У тебя жизнь бой.
    У меня мир тлен.
    У тебя мир боль.
    Я слыхал, есть дзен.
    Ты твердишь про плен.
    Я о пустоте.
    Ты - про пистолет.
    Я в углу семь лет.
    Ты несешь всем свет.
    Мне б с волос сбить лед.
    Тебе мало нот.
    Ты меня прости,
    нам не по пути.
    Я забыл, где я.
    Пропустил, кто ты.
    Впрочем, всё не суть.
    просто бы - уснуть.
    у меня жизнь сон.

    А теперь плачь, Лисипп...

    А теперь плачь, Лисипп,
    и ты, Клеофрад, плачь.
    Вам ее
    не изваять,
    Во всей Ойкумене
    столько золота и серебра
    как не ищи,
    ни тебе, ни ему не сыскать.

    А теперь плачь, Гомер,
    и ты, Мандельштам, плачь.
    Вам ее
    не воспеть,
    Эта ночь коротка и темна,
    Эта ночь холодна.
    Торопитесь, мужи,
    Торопитесь - но вам не успеть.

    Ну а ты, Одиссей?
    Повторяешь ли ты ее имя
    в круговерти
    электричек, вокзалов, платформ,
    холодных перронов и лиц,
    поездов журавлиных?
    Просто осень пришла, Одиссей -
    Пора перелетных птиц.

    Здравствуй, гречанка! Как ты живешь...

    Здравствуй, гречанка! Как ты живешь
    у этой широкой реки?
    Растишь ли свои города, как детей?
    Пишешь ли ночью стихи?

    Лето прошло, Ночью лето прошло,
    нагадай мне, гречанка, дожди.
    На холодных волнах   в забытьи речпорта
    не  твои ли парят ладьи?

    Из греков в варяги, течению вспять,
    без следа и без всплеска  дорога.
    Дивный Гомер мой, отправь Одиссея
    В попутчики ей и в  подмогу.